В замке Эллинорра Любовь без границ Ирена Цибърска на сервере Проза.ру Данута Рексць на сервере Стихи.ру Елена Несмеяна на сервере Стихи.ру

КАЛОКАГАТИЯ - ΚΑΛΟΚΑΓΑΘΊΑ

Объявление

В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли.

Чехов Антон Павлович 

 

 

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » КАЛОКАГАТИЯ - ΚΑΛΟΚΑΓΑΘΊΑ » Проза » Любимые рассказы


Любимые рассказы

Сообщений 1 страница 8 из 8

1

Дары волхвов

О'Генри.
http://s13.radikal.ru/i186/0910/55/84bd4169c319.jpg
Один доллар восемьдесят семь центов. Это было все. Из них шестьдесят центов монетками по одному центу. За каждую из этих монеток пришлось торговаться с бакалейщиком, зеленщиком, мясником так, что даже уши горели от безмолвного неодобрения, которое вызывала подобная бережливость. Делла пересчитала три раза. Один доллар восемьдесят семь центов. А завтра Рождество.
Единственное, что тут можно было сделать, это хлопнуться на старенькую кушетку и зареветь. Именно так Делла и поступила. Откуда напрашивается философский вывод, что жизнь состоит из слез, вздохов и улыбок, причем вздохи преобладают.
Пока хозяйка дома проходит все эти стадии, оглядим самый дом.
Меблированная квартирка за восемь долларов в неделю. В обстановке не то чтобы вопиющая нищета, но скорее красноречиво молчащая бедность. Внизу, на парадной двери, ящик для писем, в щель которого не протиснулось бы ни одно письмо, и кнопка электрического звонка, из которой ни одному смертному не удалось бы выдавить ни звука. К сему присовокуплялась карточка с надписью: "М-р Джеймс Диллингем Юнг". "Диллингем" развернулось во всю длину в недавний период благосостояния, когда обладатель указанного имени получал
тридцать долларов в неделю. Теперь, после того, как этот доход понизился до двадцати долларов, буквы в слове "Диллингем" потускнели, словно не на шутку задумавшись: а не сократиться ли им в скромное и непритязательное "Д"? Но когда мистер Джеймс Диллингем Юнг приходил домой и поднимался к себе на верхний этаж, его неизменно встречал возглас: "Джим!" — и нежные объятия миссис Джеймс Диллингем Юнг, уже представленной вам под именем Деллы. А это, право же, очень мило.

Делла кончила плакать и прошлась пуховкой по щекам. Она теперь стояла у окна и уныло глядела на серую кошку, прогуливавшуюся по серому забору вдоль серого двора. Завтра Рождество, а у нее только один доллар восемьдесят семь центов на подарок Джиму! Долгие месяцы она выгадывала буквально каждый цент, и вот все, чего она достигла. На двадцать долларов в неделю далеко не уедешь. Расходы оказались больше, чем она рассчитывала. С расходами всегда так бывает. Только доллар восемьдесят семь центов на подарок Джиму! Ее Джиму! Сколько радостных часов она провела, придумывая, что бы такое ему подарить к Рождеству. Что-нибудь совсем особенное, редкостное, драгоценное, что-нибудь, хоть чуть-чуть достойное высокой чести принадлежать Джиму.
В простенке между окнами стояло трюмо. Вам никогда не приходилось смотреться в трюмо восьмидолларовой меблированной квартиры? Очень худой и очень подвижной человек может, наблюдая последовательную смену отражений в его узких створках, составить себе довольно точное представление о собственной внешности. Делле, которая была хрупкого сложения, удалось овладеть этим искусством.
Она вдруг отскочила от окна и бросилась к зеркалу. Глаза ее сверкали, но с лица за двадцать секунд сбежали краски. Быстрым движением она вытащила шпильки и распустила волосы.

Надо вам сказать, что у четы Джеймс Диллингем Юнг было два сокровища, составлявших предмет их гордости. Одно - золотые часы Джима, принадлежавшие его отцу и деду, другое - волосы Деллы. Если бы царица Савская проживала в доме напротив, Делла, помыв голову, непременно просушивала бы у окна распущенные волосы - специально для того, чтобы заставить померкнуть все наряды и украшения ее величества. Если бы царь Соломон служил в том же доме швейцаром и хранил в подвале все свои богатства, Джим, проходя мимо, всякий раз доставал бы часы из кармана - специально для того, чтобы увидеть, как он рвет на себе бороду от зависти.
И вот прекрасные волосы Деллы рассыпались, блестя и переливаясь, точно струи каштанового водопада. Они спускались ниже колен и плащом окутывали почти всю ее фигуру. Но она тотчас же, нервничая и торопясь, принялась снова подбирать их. Потом, словно заколебавшись, с минуту стояла неподвижно, и две или три слезинки упали на ветхий красный ковер.
Старенький коричневый жакет на плечи, старенькую коричневую шляпку на голову - и, взметнув юбками, сверкнув невысохшими блестками в глазах, она уже мчалась вниз, на улицу.
Вывеска, у которой она остановилась, гласила: "M-me Sophronie.
Всевозможные изделия из волос". Делла взбежала на второй этаж и остановилась, с трудом переводя дух.

- Не купите ли вы мои волосы? - спросила она у мадам.
- Я покупаю волосы, - ответила мадам. - Снимите шляпку, надо посмотреть товар.
Снова заструился каштановый водопад.
- Двадцать долларов, - сказала мадам, привычно взвешивая на руке густую массу.
- Давайте скорее, - сказала Делла.

Следующие два часа пролетели на розовых крыльях - прошу прощенья за избитую метафору. Делла рыскала по магазинам в поисках подарка для Джима.
Наконец она нашла. Без сомнения, это было создано для Джима, и только для него. Ничего подобного не нашлось в других магазинах, а уж она все в них перевернула вверх дном. Это была платиновая цепочка для карманных часов, простого и строгого рисунка, пленявшая истинными своими качествами, а не показным блеском, - такими и должны быть все хорошие вещи. Ее, пожалуй, даже можно было признать достойной часов. Как только Делла увидела ее, она поняла, что цепочка должна принадлежать Джиму. Она была такая же, как сам Джим. Скромность и достоинство - эти качества отличали обоих. Двадцать один доллар пришлось уплатить в кассу, и Делла поспешила домой с восемьюдесятью семью центами в кармане. При такой цепочке Джиму в любом обществе не зазорно будет поинтересоваться, который час. Как ни великолепны были его часы, а смотрел он на них часто украдкой, потому что они висели на дрянном кожаном ремешке.

Дома оживление Деллы поулеглось и уступило место предусмотрительности и расчету. Она достала щипцы для завивки, зажгла газ и принялась исправлять разрушения, причиненные великодушием в сочетании с любовью. А это всегда тягчайший труд, друзья мои, исполинский труд.
Не прошло и сорока минут, как ее голова покрылась крутыми мелкими локончиками, которые сделали ее удивительно похожей на мальчишку, удравшего с уроков. Она посмотрела на себя в зеркало долгим, внимательным и критическим взглядом.
"Ну, - сказала она себе, - если Джим не убьет меня сразу, как только
взглянет, он решит, что я похожа на хористку с Кони-Айленда. Но что же мне было делать, ах, что же мне было делать, раз у меня был только доллар и восемьдесят семь центов!"

В семь часов кофе был сварен, и раскаленная сковорода стояла на газовой плите, дожидаясь бараньих котлеток.
Джим никогда не запаздывал. Делла зажала платиновую цепочку в руке и уселась на краешек стола поближе к входной двери. Вскоре она услышала его шаги внизу на лестнице и на мгновение побледнела. У нее была привычка обращаться к богу с коротенькими молитвами по поводу всяких житейских мелочей, и она торопливо зашептала:

- Господи, сделай так, чтобы я ему не разонравилась!
Дверь отворилась, Джим вошел и закрыл ее за собой. У него было худое, озабоченное лицо. Нелегкое дело в двадцать два года быть обремененным семьей! Ему уже давно нужно было новое пальто, и руки мерзли без перчаток.
Джим неподвижно замер у дверей, точно сеттер, учуявший перепела. Его глаза остановились на Делле с выражением, которого она не могла понять, и ей стало страшно. Это не был ни гнев, ни удивление, ни упрек, ни ужас - ни одного из тех чувств, которых можно было бы ожидать. Он просто смотрел на нее, не отрывая взгляда, и лицо его не меняло своего странного выражения.
Делла соскочила со стола и бросилась к нему.

- Джим, милый, - закричала она, - не смотри на меня так! Я остригла
волосы и продала их, потому что я не пережила бы, если б мне нечего было подарить тебе к Рождеству. Они опять отрастут. Ты ведь не сердишься, правда?
Я не могла иначе. У меня очень быстро растут волосы. Ну, поздравь меня с Рождеством, Джим, и давай радоваться празднику. Если б ты знал, какой я тебе подарок приготовила, какой замечательный, чудесный подарок!

- Ты остригла волосы? - спросил Джим с напряжением, как будто, несмотря на усиленную работу мозга, он все еще не мог осознать этот факт.
- Да, остригла и продала, - сказала Делла. - Но ведь ты меня все равно
будешь любить? Я ведь все та же, хоть и с короткими волосами.
Джим недоуменно оглядел комнату.
- Так, значит, твоих кос уже нет? - спросил он с бессмысленной
настойчивостью.

- Не ищи, ты их не найдешь, - сказала Делла. - Я же тебе говорю: я их
продала - остригла и продала. Сегодня сочельник, Джим. Будь со мной поласковее, потому что я это сделала для тебя. Может быть, волосы на моей голове и можно пересчитать, - продолжала она, и ее нежный голос вдруг зазвучал серьезно, - но никто, никто не мог бы измерить мою любовь к тебе! Жарить котлеты, Джим?

И Джим вышел из оцепенения. Он заключил свою Деллу в объятия. Будем скромны и на несколько секунд займемся рассмотрением какого-нибудь постороннего предмета. Что больше - восемь долларов в неделю или миллион в год? Математик или мудрец дадут вам неправильный ответ. Волхвы принесли драгоценные дары, но среди них не было одного. Впрочем, эти туманные намеки будут разъяснены далее.
Джим достал из кармана пальто сверток и бросил его на стол.
- Не пойми меня ложно, Делл, - сказал он. - Никакая прическа и стрижка не могут заставить меня разлюбить мою девочку. Но разверни этот сверток, и тогда ты поймешь, почему я в первую минуту немножко оторопел.

Белые проворные пальчики рванули бечевку и бумагу. Последовал крик восторга, тотчас же - увы! - чисто по женски сменившийся потоком слез и стонов, так что потребовалось немедленно применить все успокоительные средства, имевшиеся в распоряжении хозяина дома.
Ибо на столе лежали гребни, тот самый набор гребней - один задний и два боковых, - которым Делла давно уже благоговейно любовалась в одной витрине Бродвея. Чудесные гребни, настоящие черепаховые, с вделанными в края блестящими камешками, и как раз под цвет ее каштановых волос. Они стоили дорого — Делла знала это, - и сердце ее долго изнывало и томилось от несбыточного желания обладать ими. И вот теперь они принадлежали ей, но нет уже прекрасных кос, которые украсил бы их вожделенный блеск.
Все же она прижала гребни к груди и, когда, наконец, нашла в себе силы поднять голову и улыбнуться сквозь слезы, сказала:
- У меня очень быстро растут волосы, Джим!

Тут она вдруг подскочила, как ошпаренный котенок, и воскликнула:
- Ах, боже мой!
Ведь Джим еще не видел ее замечательного подарка. Она поспешно протянула ему цепочку на раскрытой ладони. Матовый драгоценный металл, казалось, заиграл в лучах ее бурной и искренней радости.
- Разве не прелесть, Джим? Я весь город обегала, покуда нашла это.
Теперь можешь хоть сто раз в день смотреть, который час. Дай-ка мне часы. Я хочу посмотреть, как это будет выглядеть все вместе.
Но Джим, вместо того чтобы послушаться, лег на кушетку, подложил обе руки под голову и улыбнулся.

- Делл, - сказал он, - придется нам пока спрятать наши подарки, пусть
полежат немножко. Они для нас сейчас слишком хороши. Часы я продал, чтобы купить тебе гребни. А теперь, пожалуй, самое время жарить котлеты.
Волхвы, те, что принесли дары младенцу в яслях, были, как известно, мудрые, удивительно мудрые люди. Они-то и завели моду делать рождественские подарки. И так как они были мудры, то и дары их были мудры, может быть, даже с оговоренным правом обмена в случае непригодности. А я тут рассказал вам ничем не примечательную историю про двух глупых детей из восьмидолларовой квартирки, которые самым немудрым образом пожертвовали друг для друга своими величайшими сокровищами. Но да будет сказано в назидание мудрецам наших дней, что из всех дарителей эти двое были мудрейшими. Из всех, кто подносит и принимает дары, истинно мудры лишь подобные им. Везде и всюду. Они и есть волхвы.

0

2

Нежность

Анри Барбюс

http://s57.radikal.ru/i158/0910/78/887a9322d482.jpg

     25 сентября 1893 г.

Мой дорогой, маленький мой Луи! Итак, все кончено. Мы больше никогда не
увидимся.  Помни это  так  же  твердо,  как  и я. Ты не  хотел  разлуки,  ты
согласился бы  на  все, лишь бы  нам  быть вместе. Но мы должны  расстаться,
чтобы  ты мог начать новую жизнь. Нелегко было сопротивляться и тебе и самой
себе, и нам  обоим  вместе...  Но я не жалею, что  сделала это, хотя  ты так
плакал, зарывшись в  подушки  нашей постели.  Два  раза ты  подымал  голову,
смотрел на меня жалобным, молящим  взглядом... Какое у тебя было пылающее  и
несчастное лицо! Вечером, в темноте, когда я уже не могла видеть твоих слез,
я чувствовала их, они жгли мне руки.
     Сейчас мы оба  жестоко страдаем. Мне  все  это кажется тяжелым  сном. В
первые дни просто нельзя будет поверить; и  еще  несколько месяцев нам будет
больно, а затем придет исцеление.
     И только тогда я вновь стану тебе  писать,  ведь мы решили, что я  буду
писать тебе время от времени. Но мы также твердо решили, что моего адреса ты
никогда  не узнаешь и мои  письма будут единственной связующей нитью, но она
не даст нашей разлуке стать окончательным разрывом.
     Целую  тебя в  последний  раз,  целую  нежно, нежно, совсем безгрешным,
тихим поцелуем --ведь нас разделяет такое большое расстояние!..

    25 сентября 1894 г.

  Дорогой мой, маленький  мой Луи! Я снова говорю  с тобою,  как обещала.
Вот уж год,  как  мы расстались. Знаю, ты не забыл меня, мы все  еще связаны
друг  с другом, и  всякий раз, когда я думаю  о тебе, я  не могу не  ощущать
твоей боли.
     И все  же  минувшие двенадцать  месяцев сделали свое дело:  накинули на
прошлое  траурную дымку. Вот уж и дымка появилась. Иные  мелочи стушевались,
иные подробности и вовсе исчезли. Правда, они порой всплывают в памяти; если
что-нибудь случайно о них напомнит.
     Я как-то попыталась и  не могла представить себе выражение твоего лица,
когда впервые тебя увидела.
     Попробуй и ты вспомнить мой  взгляд, когда ты увидел меня впервые, и ты
поймешь, что все на свете стирается.
     Недавно  я улыбнулась. Кому?.. Чему?.. Никому и ничему. В аллее  весело
заиграл солнечный луч, и я невольно улыбнулась.
     Я и раньше пыталась улыбнуться. Сначала мне казалось невозможным  вновь
этому  научиться.  И  все-таки,  я  тебе  говорю,  однажды я,  против  воли,
улыбнулась. Я хочу, чтобы и ты тоже все чаще и чаще улыбался, просто так  --
радуясь хорошей  погоде или сознанию, что у  тебя впереди какое-то  будущее.
Да, да, подними голову и улыбнись.



     
17 декабря 1899 г.

    И вот я  снова  с тобой,  дорогой  мой Луи. Я -- как сон, не правда ли?
Появляюсь, когда мне  вздумается, но всегда в нужную минуту, если вокруг все
пусто  и  темно.  Я  прихожу и  ухожу, я  совсем  близко, но  ко мне  нельзя
прикоснуться.
     Я не чувствую себя несчастной.  Ко  мне вернулась бодрость,  потому что
каждый  день  наступает утро и, как всегда, сменяются  времена  года. Солнце
сияет так ласково,  хочется ему довериться, и даже обыкновенный дневной свет
полон благожелательности.
     Представь себе, я недавно танцевала! Я часто смеюсь. Сперва я замечала,
что  вот  мне стало  смешно,  а теперь уж и  не  перечесть,  сколько  раз  я
смеялась.
     Вчера  было  гулянье. На  закате солнца  всюду теснились толпы нарядных
людей.  Пестро,  красиво,  похоже  на  цветник.  И  среди  такого  множества
довольных людей я почувствовала себя счастливой.
     Я пишу тебе, чтоб рассказать обо всем этом; а также и о том, что отныне
я обратилась в новую веру -- я исповедую самоотверженную любовь к тебе. Мы с
тобой  как-то  рассуждали  о самоотверженности в  любви, не  очень-то хорошо
понимая ее... Помолимся же вместе о том, чтобы всем сердцем в нее поверить.

    6 июля 1904 г.

      Годы  проходят!  Одиннадцать  лет! Я уезжала далеко, вернулась и  вновь
собираюсь уехать.
     У тебя,  конечно,  свой дом, дорогой мой  Луи,  ведь  ты теперь  совсем
взрослый и, конечно, обзавелся семьей, для которой ты так много значишь.
     А ты сам, какой ты стал? Я представляю себе, что лицо у тебя пополнело,
плечи стали  шире, а седых волос, должно быть, еще  немного и, уж  наверное,
как прежде, твое лицо все озаряется, когда улыбка вот-вот тронет твои губы.
     А я?  Не  стану описывать тебе,  как  я  переменилась,  превратившись в
старую  женщину. Старую! Женщины стареют раньше мужчин,  и,  будь я  рядом с
тобою, я выглядела бы твоей матерью -- и  по наружности, и по тому выражению
глаз, с каким бы я смотрела на тебя.
     Видишь,  как   мы  были  правы,  расставшись  вовремя.  Теперь  уж   мы
перестрадали, успокоились, и сейчас мое письмо, которое  ты, конечно,  узнал
по почерку на конверте, явилось для тебя почти развлечением.

      25 сентября 1893 г.

    Мой дорогой Луи!
     Вот уже двадцать лет, как мы расстались... И вот уже  двадцать лет, как
меня  нет  в живых, дорогой мой. Если ты жив и прочтешь  это письмо, которое
перешлют  тебе  верные и почтительные руки,-- те, что в  течение многих  лет
пересылали тебе мои предыдущие  письма,  ты  простишь мне,-- если  ты еще не
забыл  меня,-- простишь, что  я  покончила с собой на  другой  же день после
нашей разлуки. Я не могла, я не умела жить без тебя.
     Мы вчера расстались с тобой.  Посмотри хорошенько на  дату -- в  начале
письма.  Ты,  конечно,  не  обратил на  нее  внимания. Ведь  это вчера  мы в
последний раз  были  с  тобою в нашей  комнате  и  ты, зарывшись  головой  в
подушки,  рыдал  как  ребенок  беспомощный перед страшным  своим горем.  Это
вчера,  когда в полуоткрытое окно заглянула  ночь, твои слезы, которых я уже
не  могла видеть,  катились по моим  рукам. Это вчера ты кричал  от  боли  и
жаловался, а я, собрав все свои силы, крепилась и молчала.

     А  сегодня, сидя  за нашим  столом,  окруженная нашими вещами, в  нашем
прелестном уголке, я пишу те  четыре  письма, которые  ты должен  получить с
'большими промежутками. Дописываю последнее письмо, а затем наступит конец.
     Сегодня вечером я дам самые точные распоряжения о том, чтобы мои письма
доставили  тебе  в  те  числа, которые на них указаны, а также приму  меры к
тому, чтобы меня не могли разыскать.
     Затем  я  уйду  из  жизни.   Незачем  рассказывать  тебе  --  как:  все
подробности этого отвратительного действия неуместны. Они могли бы причинить
тебе боль, даже по прошествии стольких лет.
     Важно то,  что  мне удалось оторвать тебя от  себя  самой и сделать это
осторожно и ласково, не ранив тебя. Я хочу и дальше заботиться о тебе, а для
этого  я  должна  жить и после моей смерти. Разрыва не  будет,  ты  бы  его,
возможно, и не перенес, ведь тебе все огорчения причиняют такую острую боль.
Я буду возвращаться к  тебе,-- не слишком часто,  чтобы понемногу мой  образ
изгладился  из  твоей  памяти, и  не слишком  редко, чтоб избавить  тебя  от
ненужных  страданий. А  когда ты узнаешь от меня  самой  всю правду, пройдет
столько лет (а ведь время помогает Мне), что ты уже почти не сможешь понять,
что значила бы для тебя моя смерть.

    Луи,  родной  мой,  сегодняшний  наш  последний  разговор  кажется  мне
каким-то зловещим чудом.
     Сегодня мы говорим  очень  тихо, почти неслышно,-- уж очень  мы  далеки
друг от друга, ведь я  существую только в тебе, а ты уже забыл меня. Сегодня
значение слова  сейчас для той, которая его пишет и шепчет, совсем иное, чем
для того, кто будет читать это еловой тихо произнесет "сейчас".
     Сейчас,  преодолев  такое громадное  расстояние  во времени,  преодолев
вечность -- пусть  это покажется нелепым,--сейчас я  целую тебя, как прежде.
Вот и все... Больше я ничего не прибавлю, потому что  боюсь стать печальной,
а  значит, злой и потому,  что  не решаюсь признаться тебе в тех сумасшедших
мечтах, которые неизбежны,  когда  любишь и когда любовь огромна, а нежность
беспредельна.

0

3

http://s07.radikal.ru/i180/0910/f8/9708c8da9e95.gif
Отлично!!!!!!!!!!!!

0

4

Люди с розами
(Макс Лукадо)

http://s39.radikal.ru/i086/0910/ad/1057af8bdc1d.jpg

Джон Блэнчард встал со скамейки, поправил свою армейскую форму и стал пристально всматриваться в толпу людей, проходивших через центральную вокзальную площадь. Он ждал девушку, сердце которой он знал, а лица никогда не видел, он ждал девушку с розой.
Всё началось тринадцать месяцев назад в одной из библиотек Флориды. Его сильно заинтересовала одна книга, но не столько тем, что в ней было написано, а больше пометками, сделанными на полях. Неяркий почерк выдавал глубокомыслящую душу и проницательный ум.
Приложив все усилия, он нашёл адрес бывшей владелицы книги. Мисс Холис Мэйнел жила в Нью-Йорке. Он написал ей о себе и предложил переписываться. На следующий день его призвали на фронт. Началась Вторая Мировая война. В течение следующего года они хорошо узнали друг друга по письмам. Каждое письмо было семечком, падающим в сердце, как на плодоносную почву. Роман был многообещающим.
Он просил её фотографию, но она отказала. Она считала, что если его намерения серьёзны, то, как она выглядит, не имеет большого значения.
Когда настал день ему вернуться в Европу, они назначили их первую встречу - в семь часов. В центральном вокзале Нью-Йорка.
"Ты узнаешь меня", - писала она - "на моём пиджаке будет приколота красная роза".
Ровно в семь часов он был на вокзале и ждал девушку, сердце которой он любил, а лица никогда не видел.
Вот что он сам пишет о том, что произошло дальше.
"Ко мне навстречу шла молодая девушка - я никогда не видел никого красивее: стройная, изящная фигура, длинные и светлые волосы спускались кудрями на её плечи, большие голубые глаза... В своём бледно-зелёном пиджаке она напоминала только что вернувшуюся весну. Я был так поражён, увидев её, что направился к ней, совершенно забыв посмотреть, есть ли у неё роза. Когда между нами осталось пару шагов, странная усмешка появилась на её лице.
"Вы мешаете мне пройти", - услышал я.
И тут прямо за её спиной я увидел мисс Холис Мейнэл. На пиджаке её пылала ярко-красная роза. Тем временем та девушка в зелёном пиджаке удалялась всё дальше и дальше.
Я смотрел на женщину, которая стояла предо мной. Женщина, которой было уже далеко за сорок. Она была не просто полная, а очень полная. Старая, выцветшая шляпа скрывала тонкие серые волосы. Горькое разочарование наполнило моё сердце. Казалось, я разрывался надвое, так сильно было моё желание повернуться и пойти за той девушкой в зёлёном пиджаке, и в то же время настолько глубокой была моя привязанность и благодарность этой женщине, чьи письма давали мне силу и поддержку в самое трудное время моей жизни.
Она стояла там. Её бледное полное лицо выглядело добрым и искренним, её серые глаза светились тёплым огоньком.
Я не колебался. В руках я сжимал маленькую синюю книгу, по которой она должна была узнать меня.
"Я лейтенант Джон Блэнчерд, а вы должно быть мисс Мэйнел? Я так рад, что мы смогли наконец-то встретится. Могу я пригласить вас на ужин?"
На лице женщины появилась улыбка.
"Я не знаю о чём ты, сынок", - ответила она - "но та молодая девушка в зелёном пиджаке, которая только что ушла, попросила меня надеть эту розу. Она сказала, что если вы подойдёте и пригласите меня на ужин, то я должна сказать вам, что она ждёт вас в соседнем ресторанчике. Она сказала, что это было своего рода проверкой".
Джон и Холис поженились, но на этом история не заканчивается. Потому что в какой-то мере это история каждого из нас. Все мы в своей жизни встречали таких людей, людей с розами. Непривлекательных и забытых, непримятых и отверженных. Тех, к кому совсем не хочется подходить, кого хочется обойти поскорее. Им нет места в наших сердцах, они где-то далеко на задворках нашей души.
Холис устроила Джону проверку. Тест на измерение глубины его характера. Если бы он отвернулся от непривлекательного, он потерял бы любовь всей своей жизни. Но это именно то, что часто делаем мы - отвергаем и отворачиваемся, тем самым отказываемся от благословений Божиих, скрытых в людских сердцах.
Остановитесь. Задумайтесь о тех людях, до которых вам нет дела. Выйдите из своей тёплой и благоустроенной квартиры, езжайте в центр города и дайте бутерброд нищему. Идите в дом престарелых, сядьте рядом со старой женщиной и помогите ей донести ложку до рта во время еды. Сходите в больницу и попросите медсестру проводить вас к тому, кого уже давно не посещали. Всмотритесь в непривлекательное и забытое. Пусть это будет вашей проверкой. Помните, что отверженные миром носят розы.

0

5

Последний лист
О.Генри

http://s11.radikal.ru/i183/0911/ff/1f7862d968ad.jpg
В небольшом квартале к западу от Вашингтон-сквера улицы перепутались и переломались в короткие полоски, именуемые проездами. Эти проезды образуют странные углы и кривые линии. Одна улица там даже пересекает самое себя раза два. Некоему художнику удалось открыть весьма ценное свойство этой улицы. Предположим, сборщик из магазина со счетом за краски, бумагу и холст повстречает там самого себя, идущего восвояси, не получив ни единого цента по счету!
И вот люди искусства набрели на своеобразный квартал Гринич-Виллидж в поисках окон, выходящих на север, кровель ХVIII столетия, голландских мансард и дешевой квартирной платы. Затем они перевезли туда с Шестой авеню несколько оловянных кружек и одну-две жаровни и основали «колонию».
Студия Сью и Джонси помещалась наверху трехэтажного кирпичного дома. Джонси – уменьшительное от Джоанны. Одна приехала из штата Мэйн, другая из Калифорнии. Они познакомились за табльдотом одного ресторанчика на Вольмой улице и нашли, что их взгляды на искусство, цикорный салат и модные рукава вполне совпадают. В результате и возникла общая студия.
Это было в мае. В ноябре неприветливый чужак, которого доктора именуют Пневмонией, незримо разгуливал по колонии, касаясь то одного, то другого своими ледяными пальцами. По Восточной стороне этот душегуб шагал смело, поражая десятки жертв, но здесь, в лабиринте узких, поросших мохом переулков, он плелся нога за нагу.
Господина Пневмонию никак нельзя было назвать галантным старым джентльменом. Миниатюрная девушка, малокровная от калифорнийских зефиров, едва ли могла считаться достойным противником для дюжего старого тупицы с красными кулачищами и одышкой. Однако он свалил ее с ног, и Джонси лежала неподвижно на крашеной железной кровати, глядя сквозь мелкий переплет голландского окна на глухую стену соседнего кирпичного дома.
Однажды утром озабоченный доктор одним движением косматых седых бровей вызвал Сью в коридор.
– У нее один шанс… ну, скажем, против десяти, – сказал он, стряхивая ртуть в термометре. – И то, если она сама захочет жить. Вся наша фармакопея теряет смысл, когда люди начинают действовать в интересах гробовщика. Ваша маленькая барышня решила, что ей уже не поправиться. О чем она думает?
– Ей… ей хотелось написать красками Неаполитанский залив.
– Красками? Чепуха! Нет ли у нее на душе чего-нибудь такого, о чем действительно стоило бы думать, например, мужчины?
– Мужчины? – переспросила Сью, и ее голос зазвучал резко, как губная гармоника. – Неужели мужчина стоит… Да нет, доктор, ничего подобного нет.
– Ну, тогда она просто ослабла, – решил доктор. – Я сделаю все, что буду в силах сделать как представитель науки. Но когда мой поциент начинает считать кареты в своей похоронной процессии, я скидываю пятьдесят процентов с целебной силы лекарств. Если вы сумеете добиться, чтобы она хоть раз спросила, какого фасона рукава будут носить этой зимой, я вам ручаюсь, что у нее будет один шанс из пяти, вместо одного из десяти.
После того как доктор ушел, Сью выбежала в мастерскую и плакала в японскую бумажную салфеточку до тех пор, пока та не размокла окончательно. Потом она храбро вошла в комнату Джонси с чертежной доской, насвистывая рэгтайм.
Джонси лежала, повернувшись лицом к окну, едва заметная под одеялами. Сью перестала насвистывать, думая, что Джонси уснула.
Она пристроила доску и начала рисунок тушью к журнальному рассказу. Для молодых художников путь в Искусство бывает вымощен иллюстрациями к журнальным рассказам, которыми молодые авторы мостят себе путь в Литературу.
Набрасывая для рассказа фигуру ковбоя из Айдахо в элегантных бриджах и с моноклем в глазу, Сью услышала тихий шепот, повторившийся несколько раз. Она торопливо подошла к кровати. Глаза Джонси были широко открыты. Она смотрела в окно и считала – считала в обратном порядке.
– Двенадцать, – произнесла она, и немного погодя: – одиннадцать, – а потом: – «десять» и «девять», а потом: – «восемь» и «семь» – почти одновременно.
Сью посмотрела в окно. Что там было считать? Был виден только пустой, унылый двор и глухая стена кирпичного дома в двадцати шагах. Старый-старый плющ с узловатым, подгнившим у корней стволом заплел до половины кирпичную стену. Холодное дыхание осени сорвало листья с лозы, и оголенные скелеты ветвей цеплялись за осыпающиеся кирпичи.
– Что там такое, милая? – спросила Сью.
– Шесть, – едва слышно ответила Джонси. – Теперь они облетают гораздо быстрее. Три дня назад их было почти сто. Голова кружилась считать. А теперь это легко. Вот и еще один полетел. Теперь осталось только пять.
– Чего пять, милая? Скажи своей Сьюди.
– Листьев. На плюще. Когда упадет последний лист, я умру. Я это знаю уже три дня. Разве доктор не сказал тебе?
– Первый раз слышу такую глупость! – с великолепным презрением отпарировала Сью. – Какое отношение могут иметь листья на старом плюще к тому, что ты поправишься? А ты еще так любила этот плющ, гадкая девочка! Не будь глупышкой. Да ведь еще сегодня доктор говорил мне, что ты скоро выздоровеешь… позволь, как же это он сказал?.. что у тебя десять шансов против одного. А ведь это не меньше, чем у каждого из нас здесь в Нью-Йорке, когда едешь в трамвае или идешь мимо нового дома. Попробуй съесть немножко бульона и дай твоей Сьюди закончить рисунок, чтобы она могла сбыть его редактору и купить вина для своей больной девочки и свиных котлет для себя.
– Вина тебе покупать больше не надо, – отвечала Джонси, пристально глядя в окно. – Вот и еще один полетел. Нет, бульона я не хочу. Значит, остается всего четыре. Я хочу видеть, как упадет последний лист. Тогда умру и я.
– Джонси, милая, – сказала Сью, наклоняясь над ней, – обещаешь ты мне не открывать глаз и не глядеть в окно, пока я не кончу работать? Я должна сдать иллюстрацию завтра. Мне нужен свет, а то я спустила бы штору.
– Разве ты не можешь рисовать в другой комнате? – холодно спросила Джонси.
– Мне бы хотелось посидеть с тобой, – сказала Сью. – А кроме того, я не желаю, чтобы ты глядела на эти дурацкие листья.
– Скажи мне, когда кончишь, – закрывая глаза, произнесла Джонси, бледная и неподвижная, как поверженная статуя, – потому что мне хочется видеть, как упадет последний лист. Я устала ждать. Я устала думать. Мне хочется освободиться от всего, что меня держит, – лететь, лететь все ниже и ниже, как один из этих бедных, усталых листьев.
– Постарайся уснуть, – сказала Сью. – Мне надо позвать Бермана, я хочу писать с него золотоискателя-отшельника. Я самое большее на минутку. Смотри же, не шевелись, пока я не приду.
Старик Берман был художник, который жил в нижнем этаже под их студией. Ему было уже за шестьдесят, и борода, вся в завитках, как у Моисея Микеланджело, спускалась у него с головы сатира на тело гнома. В искусстве Берман был неудачником. Он все собирался написать шедевр, но даже и не начал его. Уже несколько лет он не писал ничего, кроме вывесок, реклам и тому подобной мазни ради куска хлеба. Он зарабатывал кое-что, позируя молодым художникам, которым профессионалы-натурщики оказывались не по карману. Он пил запоем, но все еще говорил о своем будущем шедевре. А в остальном это был злющий старикашка, который издевался над всякой сентиментальностью и смотрел на себя, как на сторожевого пса, специально приставленного для охраны двух молодых художниц.
Сью застала Бермана, сильно пахнущего можжевеловыми ягодами, в его полутемной каморке нижнего этажа. В одном углу двадцать пять лет стояло на мольберте нетронутое полотно, готовое принять первые штрихи шедевра. Сью рассказала старику про фантазию Джонси и про свои опасения насчет того, как бы она, легкая и хрупкая, как лист, не улетела от них, когда ослабнет ее непрочная связь с миром. Старик Берман, чьи красные глада очень заметно слезились, раскричался, насмехаясь над такими идиотскими фантазиями.
– Что! – кричал он. – Возможна ли такая глупость – умирать оттого, что листья падают с проклятого плюща! Первый раз слышу. Нет, не желаю позировать для вашего идиота-отшельника. Как вы позволяете ей забивать голову такой чепухой? Ах, бедная маленькая мисс Джонси!
– Она очень больна и слаба, – сказала Сью, – и от лихорадки ей приходят в голову разные болезненные фантазии. Очень хорошо, мистер Берман, – если вы не хотите мне позировать, то и не надо. А я все-таки думаю, что вы противный старик… противный старый болтунишка.
– Вот настоящая женщина! – закричал Берман. – Кто сказал, что я не хочу позировать? Идем. Я иду с вами. Полчаса я говорю, что хочу позировать. Боже мой! Здесь совсем не место болеть такой хорошей девушке, как мисс Джонси. Когда-нибудь я напишу шедевр, и мы все уедем отсюда. Да, да!
Джонси дремала, когда они поднялись наверх. Сью спустила штору до самого подоконника и сделала Берману знак пройти в другую комнату. Там они подошли к окну и со страхом посмотрели на старый плющ. Потом переглянулись, не говоря ни слова. Шел холодный, упорный дождь пополам со снегом. Берман в старой синей рубашке уселся в позе золотоискателя-отшельника на перевернутый чайник вместо скалы.
На другое утро Сью, проснувшись после короткого сна, увидела, что Джонси не сводит тусклых, широко раскрытых глаз со спущенной зеленой шторы.
– Подними ее, я хочу посмотреть, – шепотом скомандовала Джонси.
Сью устало повиновалась.
И что же? После проливного дождя и резких порывов ветра, не унимавшихся всю ночь, на кирпичной стене еще виднелся один лист плюща – последний! Все
еще темнозеленый у стебелька, но тронутый по зубчатым краям желтизной тления и распада, он храбро держался на ветке в двадцати футах над землей.
– Это последний, – сказала Джонси. – Я думала, что он непременно упадет ночью. Я слышала ветер. Он упадет сегодня, тогда умру и я.
– Да бог с тобой! – сказала Сью, склоняясь усталой головой к подушке.
– Подумай хоть обо мне, если не хочешь думать о себе! Что будет со мной?
Но Джонси не отвечала. Душа, готовясь отправиться в таинственный, далекий путь, становится чуждой всему на свете. Болезненная фантазия завладевала Джонси все сильнее, по мере того как одна за другой рвались все нити, связывавшие ее с жизнью и людьми.
День прошел, и даже в сумерки они видели, что одинокий лист плюща держится на своем стебельке на фоне кирпичной стены. А потом, с наступлением темноты, опять поднялся северный ветер, и дождь беспрерывно стучал в окна, скатываясь с низкой голландской кровли.
Как только рассвело, беспощадная Джонси велела снова поднять штору.
Лист плюща все еще оставался на месте.
Джонси долго лежала, глядя на него. Потом позвала Сью, которая разогревала для нее куриный бульон на газовой горелке.
– Я была скверной девчонкой, Сьюди, – сказала Джонси. – Должно быть, этот последний лист остался на ветке для того, чтобы показать мне, какая я была гадкая. Грешно желать себе смерти. Теперь ты можешь дать мне немного бульона, а потом молока с портвейном… Хотя нет: принеси мне сначала зеркальце, а потом обложи меня подушками, и я буду сидеть и смотреть, как ты стряпаешь.
Часом позже она сказала:
– Сьюди, надеюсь когда-нибудь написать красками Неаполитанский залив.
Днем пришел доктор, и Сью под каким-то предлогом вышла за ним в прихожую.
– Шансы равные, – сказал доктор, пожимая худенькую, дрожащую руку Сью. – При хорошем уходе вы одержите победу. А теперь я должен навестить еще одного больного, внизу. Его фамилия Берман. Кажется, он художник. Тоже воспаление легких. Он уже старик и очень слаб, а форма болезни тяжелая. Надежды нет никакой, но сегодня его отправят в больницу, там ему будет покойнее.
На другой день доктор сказал Сью:
– Она вне опасности. Вы победили. Теперь питание и уход – и больше ничего не нужно.
В тот же вечер Сью подошла к кровати, где лежала Джонси, с удовольствием довязывая яркосиний, совершенно бесполезный шарф, и обняла ее одной рукой – вместе с подушкой.
– Мне надо кое-что сказать тебе, белая мышка, – начала она. – Мистер Берман умер сегодня в больнице от воспаления легких. Он болел всего только два дня. Утром первого дня швейцар нашел бедного старика на полу в его комнате. Он был без сознания. Башмаки и вся его одежда промокли насквозь и были холодны, как лед. Никто не мог понять, куда он выходил в такую ужасную ночь. Потом нашли фонарь, который все еще горел, лестницу, сдвинутую с места, несколько брошенных кистей и палитру с желтой и зеленой красками. Посмотри в окно, дорогая, на последний лист плюща. Тебя не удивляло, что он не дрожит и не шевелится от ветра? Да, милая, это и есть шедевр Бермана – он написал его в ту ночь, когда слетел последний лист.


0

6

Родственные души (О. Генри)
Вор быстро скользнул в окно и замер, стараясь освоиться с обстановкой. Всякий уважающий себя вор сначала освоится среди чужого добра, а потом начнет его присваивать.

Вор находился в частном особняке Заколоченная парадная дверь и неподстриженный плющ подсказали ему, что хозяйка дома сидит сейчас где-нибудь на мраморной террасе, омываемой волнами океана, и объясняет исполненному сочувствия молодому человеку в спортивной морской фуражке, что никто никогда не понимал ее одинокой и возвышенной души. Освещенные окна третьего этажа в сочетании с концом сезона в свою очередь свидетельствовали о том, что хозяин уже вернулся домой и скоро потушит свет и отойдет ко сну. Ибо сентябрь — такая пора в природе и в жизни человека, когда всякий добропорядочный семьянин приходит к заключению, что стенографистки и кабаре на крышах — тщета и суета, и, ощутив в себе тягу к благопристойности и нравственному совершенству, как ценностям более прочным, начинает поджидать домой свою законную половину.

Вор закурил сигарету. Прикрытый ладонью огонек спички осветил на мгновение то, что было в нем наиболее выдающегося, — его длинный нос и торчащие скулы. Вор принадлежал к третьей разновидности. Эта разновидность еще не изучена и не получила широкого признания. Полиция познакомила нас только с первой и со второй. Классификация их чрезвычайно проста. Отличительной приметой служит воротничок.

Если на пойманном воре не удается обнаружить крахмального воротничка, нам заявляют, что это опаснейший выродок, вконец разложившийся тип, и тотчас возникает подозрение — не тот ли это закоренелый преступник, который в тысяча восемьсот семьдесят восьмом году выкрал наручники из кармана полицейского Хэннесси и нахально избежал ареста.

Представитель другой широко известной разновидности — это вор в крахмальном воротничке. Его обычно называют вор-джентльмен. Днем он либо завтракает в смокинге, либо расхаживает, переодевшись обойщиком, вечером же — приступает к своему основному, гнусному занятию — ограблению квартир. Мать его — весьма богатая, почтенная леди, проживающая в респектабелынейшем Ошеан-Гроув, и когда его препровождают в тюремную камеру, он первым долгом требует себе пилочку для ногтей и «Полицейскую газету». У него есть жена в каждом штате и невесты во всех территориях, и газеты сериями печатают портреты жертв его матримониальной страсти, используя для этого извлеченные из архива фотографии недужных особ женского пола, от которых отказались все доктора и которые получили исцеление от одного флакона патентованного средства, испытав значительное облегчение при первом же глотке.

На воре был синий свитер. Этот вор не принадлежал ни к категории джентльменов, ни к категории поваров из Адовой Кухни. Полиция, несомненно, стала бы в тупик при попытке его классифицировать. Ей еще не доводилось слышать о солидном, степенном воре, не проявляющем тенденции ни опуститься на дно, ни залететь слишком высоко.

Вор третьей категории начал крадучись продвигаться вперед. Он не носил на лице маски, не держал в руке потайного фонарика, и на ногах у него не было башмаков на каучуковой подошве. Вместо этого он запасся револьвером тридцать восьмого калибра и задумчиво жевал мятную резинку.

Мебель в доме еще стояла в чехлах. Серебро было убрано подальше — в сейфы. Вор не рассчитывал на особенно богатый «улов». Путь его лежал в тускло освещенную комнату третьего этажа, где хозяин дома спал тяжелым сном после тех услад, которые он так или иначе должен был находить, дабы не погибнуть под бременем Одиночества. Там и следовало «пощупать» на предмет честной, законной, профессиональной поживы. Может, попадется немного денег, часы, булавка с драгоценным камнем, словом, ничего сногсшибательного, выходящего из ряда вон. Просто вор увидел распахнутое окно и решил попытать счастья.

Вор неслышно приоткрыл дверь в слабо освещенную комнату. Газовый рожок был привернут. На кровати спал человек. На туалетном столике в беспорядке валялись различные предметы — пачка смятых банкнот, часы, ключи, три покерных фишки, несколько сломанных сигар и розовый шелковый бант. Тут же стояла бутылка сельтерской, припасенная на утро для прояснения мозгов.

Вор сделал три осторожных шага по направлению к столику. Спящий жалобно застонал и открыл глаза. И тут же сунул правую руку под подушку, но не успел вытащить ее обратно.

— Лежать тихо! — сказал вор нормальным человеческим голосом. Воры третьей категории не говорят свистящим шепотом. Человек в постели посмотрел на дуло направленного на него револьвера и замер.

— Руки вверх! — приказал вор.

У человека была каштановая с проседью бородка клинышком, как у дантистов, которые рвут зубы без боли. Он производил впечатление солидного, почтенного обывателя и был, как видно, весьма желчен, а сейчас вдобавок чрезвычайно раздосадован и возмущен. Он сел в постели и поднял правую руку.

— А ну-ка, вторую! — сказал вор. — Может, вы двусмысленный и стреляете левой. Вы умеете считать до двух? Ну, живо!

— Не могу поднять эту, — сказал обыватель с болезненной гримасой.

— А что с ней такое?

— Ревматизм в плече.

— Острый?

— Был острый. Теперь хронический.

Вор с минуту стоял молча, держа ревматика под прицелом. Он глянул украдкой на туалетный столик с разбросанной на нем добычей и снова в замешательстве уставился на человека, сидевшего в постели. Внезапно его лицо тоже исказила гримаса.

— Перестаньте корчить рожи, — с раздражением крикнул обыватель. — Пришли грабить, так грабьте. Забирайте, что там на туалете.

— Прошу прощенья, — сказал вор с усмешкой. — Меня вот тоже скрутило. Вам, знаете ли, повезло — ведь мы с ревматизмом старинные приятели. И тоже в левой. Всякий другой на моем месте продырявил бы вас насквозь, когда вы не подняли свою левую клешню.

— И давно у вас? — поинтересовался обыватель.

— Пятый год. Да теперь уж не отвяжется. Стоит только заполучить это удовольствие — пиши пропало.

— А вы не пробовали жир гремучей змеи? — с любопытством спросил обыватель.

— Галлонами изводил. Если всех гремучих змей, которых я обезжирил, вытянуть цепочкой, так она восемь раз достанет от земли до Сатурна, а уж греметь будет так, что заткнут уши в Вальпараисо.

— Некоторые принимают «Пилюли Чизельма», — заметил обыватель.

— Шарлатанство, — сказал вор. — Пять месяцев глотал эту дрянь. Никакого толку. Вот когда я пил «Экстракт Финкельхема», делал припарки из «Галаадского бальзама» и применял «Поттовский болеутоляющий пульверизатор», вроде как немного полегчало. Только сдается мне, что помог главным образом конский каштан, который я таскал в левом кармане.

— Вас когда хуже донимает, по утрам или ночью?

— Ночью, — сказал вор. — Когда самая работа. Слушайте, да вы опустите руку… Не станете же вы… А «Бликерстафовский кровеочиститель» вы не пробовали?

— Нет, не приходилось. А у вас как — приступами или все время ноет?

Вор присел в ногах кровати и положил револьвер на колено.

— Скачками, — сказал он. — Набрасывается, когда не ждешь. Пришлось отказаться от верхних этажей — раза два уже застрял, скрутило на полдороге. Знаете, что я вам скажу: ни черта в этой болезни доктора не смыслят.

— И я так считаю. Потратил тысячу долларов, и все впустую. У вас распухает?

— По утрам. А уж перед дождем — просто мочи нет.

— Ну да, у меня тоже. Стоит какому-нибудь паршивому облачку величиной с салфетку тронуться к нам в путь из Флориды, и я уже чувствую его приближение. А если случится пройти мимо театра, когда там идет слезливая мелодрама «Болотные туманы», сырость так вопьется в плечо, что его начинает дергать, как зуб.

— Да, ничем не уймешь. Адовы муки, — сказал вор.

— Вы правы, — вздохнул обыватель.

Вор поглядел на свой револьвер и с напускной развязностью сунул его в карман.

— Послушайте, приятель, — сказал он, стараясь преодолеть неловкость. — А вы не пробовали оподельдок?

— Чушь! — сказал обыватель сердито. — С таким же успехом можно втирать коровье масло.

— Правильно, — согласился вор — Годится только для крошки Минни, когда киска оцарапает ей пальчик. Скажу вам прямо — дело наше дрянь. Только одна вещь на свете помогает. Добрая, старая, горячительная, веселящая сердце выпивка. Послушайте, старина… вы на меня не серчайте… Это дело, само собой, побоку… Одевайтесь-ка, и пойдем выпьем. Вы уж простите, если я… ух ты, черт! Опять схватил, гадюка!

— Скоро неделя, как я лишен возможности одеваться без посторонней помощи, — сказал обыватель. — Боюсь, что Томас уже лег, и…

— Ничего, вылезайте из своего логова, — сказал вор. — Я помогу вам нацепить что-нибудь.

Условности и приличия мощной волной всколыхнулись в сознании обывателя. Он погладил свою седеющую бородку.

— Это в высшей степени необычно… — начал он.

— Вот ваша рубашка, — сказал вор. — Ныряйте в нее. Между прочим один человек говорил мне, что «Растирание Омберри» так починило его в две недели, что он стал сам завязывать себе галстук.

На пороге обыватель остановился и шагнул обратно.

— Чуть не ушел без денег, — сказал он. — Выложил их с вечера на туалетный стол.

Вор поймал его за рукав.

— Ладно, пошли, — сказал он грубовато. — Бросьте это. Я вас приглашаю. На выпивку хватит. А вы никогда не пробовали «Чудодейственный орех» и мазь из сосновых иголок?

0

7

  Дороги, которые мы выбираем  (О. Генри)

    В двадцати милях к западу от Таксона "Вечерний экспресс" остановился у  водокачки
набрать воды. Кроме воды, паровоз этого знаменитого экспресса захватил и еще кое-что,
не столь для него полезное.
    В то время как кочегар отцеплял шланг, Боб Тидбол, "Акула" Додсон и  индеец-метис
из племени криков, по прозвищу Джон Большая Собака,  влезли  на  паровоз  и  показали
машинисту три круглых отверстия своих карманных артиллерийских орудий. Это  произвело
на машиниста такое сильное впечатление, что он мгновенно вскинул обе руки вверх,  как
это делают при восклицании: "Да что вы! Быть не может!"  По  короткой  команде  Акулы
Додсона, который был начальником  атакующего  отряда,  машинист  сошел  на  рельсы  и
отцепил паровоз и тендер. После этого Джон Большая Собака, забравшись на груду  угля,
шутки ради направил на машиниста и кочегара два револьвера  и  предложил  им  отвести
паровоз на пятьдесят ярдов от состава и ожидать дальнейших распоряжений.
    Акула Додсон и Боб Тидбол не стали пропускать сквозь грохот такую бедную  золотом
породу, как пасссажиры, а направились прямиком к богатым россыпям  почтового  вагона.
Проводника они застали  врасплох  -  он  был  в  полной  уверенности,  что  "Вечерний
экспресс" не набирает ничего вреднее и опаснее чистой воды. Пока Боб  Тидбол  выбивал
это пагубное заблуждение из его головы ручкой шестизарядного кольта, Акула Додсон, не
теряя времени, закладывал динамитный патрон под сейф почтового вагона.
    Сейф взорвался, дав тридцать тысяч долларов чистой прибыли золотом и  кредитками.
Пассажиры то там, то здесь высовывались  из окон  поглядеть,  где  это  гремит  гром.
Старший кондуктор дернул за веревку от  звонка,  но  она,  безжизненно  повиснув,  не
оказала никакого сопротивления. Акула Додсон и Боб Тидбол, побросав добычу в  крепкий
брезентовый мешок, спрыгнули наземь и, спотыкаясь на  высоких  каблуках,  побежали  к
паровозу.
    Машинист, угрюмо, но благоразумно повинуясь их команде, погнал паровоз  прочь  от
неподвижного состава. Но еще  до  этого  проводник  почтового  вагона,  очнувшись  от
гипноза, выскочил на насыпь с винчестером в руках и принял активное участие  в  игре.
Джон Большая Собака, сидевший на тендере с углем, сделал неверный ход, подставив себя
под выстрел, и  проводник  прихлопнул  его  козырным  тузом.  Рыцарь  большой  дороги
скатился наземь с пулей между лопаток, и таким образом доля  добычи  каждого  из  его
партнеров увеличилась на одну шестую.
    В  двух  милях  от  водокачки  машинисту  было  приказано  остановиться.  Бандиты
вызывающе помахали ему на прощанье ручкой  и,  скатившись  вниз  по  крутому  откосу,
исчезли в густых зарослях, окаймлявших путь. Через пять минут, с треском проломившись
сквозь кусты чаппараля, они очутились на поляне, где к нижним  ветвям  деревьев  были
привязаны три лошади. Одна из них дожидалась Джона Большой Собаки,  которому  уже  не
суждено было ездить на ней ни днем, ни ночью. Сняв с этой  лошади  седло  и  уздечку,
бандиты отпустили ее на волю. На остальных двух они сели сами, взвалив мешок на  луку
седла, и поскакали быстро, но озираясь по  сторонам,  сначала  через  лес,  затем  по
дикому, пустынному ущелью. Здесь лошадь Боба Тидбола поскользнулась на мшистом валуне
и сломала переднюю ногу. Бандиты тут же  пристрелили  ее  и  уселись  держать  совет.
Проделав такой длинный и извилистый путь, они пока были в безопасности  -  время  еще
терпело. Много миль и часов  отделяло  их  от  самой  быстрой  погони.  Лошадь  Акулы
Додсона, волоча уздечку по земле и поводя боками, благодарно щипала траву  на  берегу
ручья. Боб Тидбол развязал мешок и, смеясь, как ребенок,  выгреб  из  него  аккуратно
заклеенные пачки новеньких кредиток и единственный мешочек с золотом.
    - Послушай-ка, старый разбойник, - весело обратился он к Додсону,  -  а  ведь  ты
оказался прав, дело-то выгорело. Ну и голова у тебя,  прямо  министр  финансов.  Кому
угодно в Аризоне можешь дать сто очков вперед.
    - Как же нам быть с лошадью, Боб? Засиживаться здесь нельзя. Они еще до  рассвета
пустятся за нами в погоню.
    -  Ну, твой Боливар выдержит пока что и двоих, - ответил  жизнерадостный  Боб.  -
Заберем первую же лошадь, какая нам подвернется. Черт  возьми,  хорош  улов,  а?  Тут
тридцать тысяч, если верить тому, что на бумажках напечатано, - по  пятнадцати  тысяч
на брата.
    - Я думал будет больше,  -  сказал  Акула  Додсон,  слегка  подталкивая  пачки  с
деньгами  носком  сапога.  И  он  окинул  задумчивым  взглядом  мокрые  бока   своего
заморенного коня.
    - Старик Боливар почти выдохся, - сказал он с расстановкой.  -  Жалко,  что  твоя
гнедая сломала ногу.
    - Еще бы не жалко, - простодушно  ответил  Боб,  -  да  ведь  с  этим  ничего  не
поделаешь. Боливар у тебя двужильный - он нас довезет, куда надо,  а  там  мы  сменим
лошадей. А ведь, прах побери, смешно, что ты с Востока, чужак здесь, а мы на  Западе,
у себя дома, и все-таки в подметки тебе не годимся. Из какого ты штата?
    - Из штата Нью-Йорк,  -  ответил  Акула  Додсон,  садясь  на  валун  и  пожевывая
веточку. - Я родился на ферме в округе Олстер. Семнадцати лет я убежал из дому. И  на
Запад-то я попал случайно. Шел я по  дороге  с  узелком  в  руках,  хотел  попасть  в
Нью-Йорк. Думал, попаду туда и начну деньги загребать. Мне всегда казалось, что я для
этого и родился. Дошел я до перекрестка и  не  знаю,  куда  мне  идти.  С  полчаса  я
раздумывал, как мне быть, потом повернул налево. К вечеру я нагнал циркачей-ковбоев и
с ними двинулся на Запад. Я часто думаю, что было бы со мной, если бы я выбрал другую
дорогу.
    - По-моему, было бы то же самое, - философски ответил Боб Тидбол.  -  Дело  не  в
дороге, которую мы выбираем; то, что внутри нас, заставляет нас выбирать дорогу.
    Акула Додсон встал и прислонился к дереву.
    - Очень мне жалко, что твоя гнедая сломала ногу, Боб, - повторил он с чувством.
    - И мне тоже, - согласился Боб, -  хорошая  была  лошадка.  Ну,  да  Боливар  нас
вывезет. Пожалуй, нам пора и двигаться, Акула. Сейчас я  все  это  уложу  обратно,  и
в путь; рыба ищет где глубже, а человек где лучше.
    Боб Тидбол уложил добычу в мешок и крепко завязал его веревкой.
Подняв глаза, он увидел дуло сорокапятикалиберного кольта, из которого целился в него
бестрепетной рукой Акула Додсон.
    - Брось ты эти шуточки, - ухмыляясь, сказал Боб. - Пора двигаться.
    - Сиди, как сидишь! - сказал Акула. - Ты  отсюда  не  двинешься  Боб.  Мне  очень
неприятно это говорить, но место есть только для одного. Боливар выдохся, и двоих ему
не снести.
    - Мы с тобой были товарищами целых три года, Акула  Додсон,  -  спокойно  ответил
Боб. - Не один раз мы вместе с тобой рисковали жизнью. Я всегда был с  тобою  честен,
думал, что ты человек. Слышал я о тебе кое-что неладное, будто бы ты убил двоих ни за
что ни про что, да не поверил. Если ты пошутил, Акула, убери кольт и бежим скорее.  А
если хочешь стрелять - стреляй, черная душа, стреляй, тарантул!
    Лицо Акулы Додсона выразило глубокую печаль.
    - Ты не поверишь, Боб, - вздохнул он, - как мне жаль,  что  твоя  гнедая  сломала
ногу.
    И его лицо мгновенно изменилось -  теперь  оно  выражало  холодную  жестокость  и
неумолимую алчность. Душа этого человека проглянула на минуту, как выглядывает иногда
лицо злодея из окна почтенного буржуазного дома.
    В  самом  деле,  Бобу  не  суждено  было  двинуться  с  места.  Раздался  выстрел
вероломного друга, и негодующим эхим ответили ему каменные стены ущелья. А  невольный
сообщник злодея - Боливар  -  быстро  унес  прочь  последнего  из  шайки,  ограбившей
"Вечерний экспресс", - коню не пришлось нести двойной груз.
    Но когда Акула Додсон скакал по лесу, деревья перед ним словно застлало  туманом,
револьвер в правой руке стал изогнутой ручкой  дубового  кресла,  обивка  седла  была
какая-то странная, и, открыв глаза, он увидел, что ноги его упираются не в  стремена,
а в письменный стол мореного дуба.
    Так вот я и говорю, что Додсон,  глава  маклерской  конторы  "Додсон  и  Деккер",
Уолл-стрит, открыл глаза. Рядом с креслом стоял доверенный клерк Пибоди,  не  решаясь
заговорить. Под  окном  глухо  грохотали  колеса,  усыпительно  жужжал  электрический
вентилятор.
    - Кхм! Пибоди, - моргая, сказал Додсон. - Я, кажется, уснул. Видел  любопытнейший
сон. В чем дело, Пибоди?
    - Мистер Уильямс от "Трэси и Уильямс" ждет вас, сэр. Он  пришел  рассчитаться  за
Икс, Игрек, Зет. Он попался с ними, сэр, если припомните.
    - Да, помню. А какая на них расценка сегодня?
    - Один восемьдесят пять, сэр,
    - Ну вот и рассчитайтесь с ним по этой цене.
    - Простите, сэр, - сказал Пибоди, волнуясь, -  я  говорил  с  Уильямсом.  Он  ваш
старый друг, мистер Додсон, а ведь вы скупили все Икс, Игрек, Зет.  Мне  кажется,  вы
могли бы, то есть... Может быть, вы не помните, что он продал  их  вам  по  девяносто
восемь. Если он будет рассчитываться по теперешней цене,  он  должен  будет  лишиться
всего капитала и продать свой дом.
    Лицо Додсона мгновенно изменилось - теперь оно  выражало  холодную  жестокость  и
неумолимую алчность. Душа этого человека проглянула на минуту, как выглядывает иногда
лицо злодея из окна почтенного буржуазного дома.
    - Пусть платит один восемдесят пять, - сказал Додсон. - Боливару не снести двоих.

    Перевод Н. Дарузес

0

8


ДЕСЯТЬ ИНДЕЙЦЕВ

(Эрнест Хемингуэй )

Когда Ник поздно вечером возвращался из города с праздника 4 июля в большом фургоне вместе с Джо Гарнером и его семьей, им попались по пути девять пьяных индейцев. Он запомнил, что их было девять, потому что Джо Гарнер, погонявший лошадей, чтобы засветло добраться домой, соскочил на ходу и вытащил из колеи индейца. Индеец спал, уткнувшись носом в песок. Джо оттащил его в кусты и влез обратно, в фургон.
— Это девятый, — сказал Джо, — как из города выехали.
— Уж эти индейцы! — проговорила миссис Гарнер.
Ник сидел на задней скамье с двумя гарнеровскими мальчиками. Он выглянул из фургона посмотреть на индейца, которого Джо оттащил в сторону от дороги.
— Это что, Билли Тэйбшо? — спросил Карл.
— Нет.
— А у него штаны совсем как у Билли.
— У всех индейцев такие штаны
— Я его и не видел, — сказал Фрэнк. — Па так быстро соскочил и влез обратно, что я ничего не рассмотрел. Я думал, он змею переехал.
— Ну, какая там змея! А вот индейцы — те сегодня действительно допились до зеленого змия, — сказал Джо Гарнер.
— Уж эти индейцы! — повторила миссис Гарнер. Они поехали дальше. Фургон свернул с шоссе и стал подниматься в гору. Лошадям было тяжело; мальчики слезли и пошли пешком. Дорога была песчаная. Когда они миновали школу, Ник оглянулся с вершины холма. Он увидел огни в Петоски, а там вдали, за Литл-Траверс-Бей, огни Харбор-Спрингс. Они снова влезли в фургон.
— Надо бы здесь дорогу гравием укрепить, — сказал Джо Гарнер.
Теперь они ехали лесом. Джо и миссис Гарнер сидели рядом на передней скамье. Ник сидел сзади, между двумя мальчиками. Дорога вышла на просеку.
— А вот здесь па хорька задавил.
— Нет, дальше.
— Не важно, где это было, — заметил Джо, не оборачиваясь. — Не все ли равно, где задавить хорька.
— А я вчера вечером двух хорьков видел, — заявил Ник.
— Где?
— Там, около озера. Они по берегу дохлую рыбу искали.
— Это, верно, еноты были, — сказал Карл.
— Нет, хорьки. Что я, хорьков не знаю, что ли?
— Тебе да не знать! — сказал Карл. — Ты за индианкой бегаешь.
— Перестань болтать глупости, Карл, — сказала миссис Гарнер.
— А они пахнут одинаково.
Джо Гарнер засмеялся.
— Перестань смеяться, Джо, — заметила миссис Гарнер. — Я не позволю Карлу ерунду пороть.
— Правда, ты за индианкой бегаешь, Ники? — спросил Джо.
— Нет.
— Нет, правда, па, — сказал Фрэнк. — Он за Пруденс Митчел бегает.
— Неправда.
— Он каждый день к ней ходит.
— Нет, не хожу. — Ник, сидевший в темноте между двумя мальчиками, в глубине души чувствовал себя счастливым, что его дразнят Пруденс Митчел. — Вовсе я за ней не бегаю, — сказал он.
— Будет врать! — сказал Карл. — Я их каждый день вместе встречаю.
— А Карл ни за кем не бегает, — сказала мать, — даже за индианкой.
Карл помолчал.
— Карл не умеет с девчонками ладить, — сказал Фрэнк.
— Заткнись!
— Молодец, Карл! — заметил Джо Гарнер. — Девчонки до добра не доведут. Бери пример с отца.
— Не тебе бы говорить. — И миссис Гарнер придвинулась поближе к Джо, воспользовавшись толчком фургона. — Мало у тебя в свое время подружек-то было.
— Уж наверное, па никогда не водился с индианкой.
— Как знать? — сказал Джо. — Ты смотри, Ник, не упусти Прюди.
Жена что-то шепнула ему, Джо засмеялся.
— Чего ты смеешься, па? — спросил Фрэнк.
— Не говори, Гарнер, — остановила его жена. Джо опять засмеялся.
— Пускай Ники берет себе Прюди. У меня и без того хорошая женка.
— Вот это так, — сказала миссис Гарнер. Лошади тяжело тащились по песку. Джо хлестнул кнутом наугад.
— Но-но, веселее! Завтра еще хуже придется.
С холма лошади пошли рысью, фургон подбрасывало.
Около фермы все вылезли. Миссис Гарнер отперла дверь, вошла в дом и вышла обратно с лампой в руках. Карл и Ник сняли поклажу с фургона. Фрэнк сел на переднюю скамью и погнал лошадей к сараю. Ник поднялся на крыльцо и открыл дверь кухни. Миссис Гарнер растапливала печку; она оглянулась, продолжая поливать дрова керосином.
— Прощайте, миссис Гарнер! — сказал Ник. — Спасибо, что подвезли меня.
— Не за что, Ники.
— Я прекрасно провел время.
— Мы тебе всегда рады. Оставайся, поужинай с нами.
— Нет, я уж пойду. Меня па дожидается.
— Ну, иди. Пошли, пожалуйста, домой Карла.
— Хорошо.
— До свидания, Ники!
— До свидания, миссис Гарнер!
Ник вышел со двора фермы и направился к сараю. Джо и Фрэнк доили коров.
— До свидания! — сказал Ник. — Мне было очень весело.
— До свидания, Ники! — крикнул Джо Гарнер. — А ты разве не останешься поужинать?
— Нет, не могу. Скажите Карлу, что его мать зовет.
— Ладно. Прощай, Ники!
Ник босиком пошел по тропинке через луг позади сарая. Тропинка была гладкая, роса холодила босые ноги. Он перелез через изгородь в конце луга, спустился в овраг, увязая в топкой грязи, и пошел в гору через сухой березовый лес, пока не увидел огонек в доме. Он перелез через загородку и подошел к переднему крыльцу. В окно он увидел, что отец сидит за столом и читает при свете большой лампы. Ник открыл дверь и вошел.
— Ну как, Ники? — спросил отец. — Хорошо провел время?
— Очень весело, па. Праздник был веселый.
— Есть хочешь?
— Еще как!
— А куда ты дел свои башмаки?
— Я их оставил у Гарнеров в фургоне.
— Ну, пойдем в кухню.
Отец пошел вперед с лампой. Он остановился у ледника и поднял крышку. Ник вышел в кухню. Отец принес на тарелке кусок холодной курицы и кувшин молока и поставил их перед Ником. Лампу он поставил на стол.
— Еще пирог есть, — сказал отец. — С тебя этого хватит?
— За глаза!
Отец сел на стул у покрытого клеенкой стола. На столе появилась его большая тень.
— Кто же выиграл?
— Петоски. Пять — три.
Отец смотрел, как он ест; потом налил ему стакан молока из кувшина.
Ник выпил и вытер салфеткой рот. Отец протянул руку к полке за пирогом. Он отрезал Нику большой кусок. Пирог был с черникой.
— А ты что делал, па?
— Утром ходил рыбу удить.
— А что поймал?
— Одного окуня.
Отец сидел и смотрел, как Ник ест пирог.
— А после обеда ты что делал? — спросил Ник.
— Ходил прогуляться к индейскому поселку.
— Видел кого-нибудь?
— Все индейцы отправились в город пьянствовать.
— Так и не видел совсем никого?
— Твою Прюди видел.
— Где?
— В лесу, с Фрэнком Уошберном. Случайно набрел на них. Они недурно проводили время.
Отец смотрел в сторону.
— Что они делали?
— Да я особенно не разглядывал.
— Скажи мне, что они делали.
— Не знаю, — сказал отец. — Я слышал только, как они там возились.
— А почему ты знаешь, что это были они?
— Видел.
— Ты, кажется, сказал, что не разглядел их?
— Нет, я их видел.
— Кто с ней был? — спросил Ник.
— Фрэнк Уошберн.
— А им… им…
— Что им?
— А им весело было?
— Да как будто не скучно.
Отец встал из-за стола и вышел из кухни. Когда он вернулся к столу, Ник сидел, уставясь в тарелку. Глаза его были заплаканы.
— Хочешь еще кусочек?
Отец взял нож, чтобы отрезать кусок пирога.
— Нет, — ответил Ник.
— Съешь еще кусок.
— Нет, я больше не хочу.
Отец собрал со стола.
— А где ты их видел? — спросил Ник.
— За поселком.
Ник смотрел на тарелку. Отец сказал:
— Ступай-ка ты спать, Ник.
— Иду.
Ник вошел в свою комнату, разделся и лег в постель. Он слышал шаги отца в соседней комнате. Ник лежал в постели, уткнувшись лицом в подушку.
«Мое сердце разбито, — подумал он. — Я чувствую, что мое сердце разбито».
Через некоторое время он услышал, как отец потушил лампу и пошел к себе в комнату. Он слышал, как зашумел ветер по деревьям, и почувствовал холод, проникавший сквозь ставни. Он долго лежал, уткнувшись лицом в подушку, потом перестал думать о Прюди и наконец уснул. Когда он проснулся ночью, он услышал шум ветра в кустах болиголова около дома и прибой волн о берег озера и опять заснул. Утром, когда он проснулся, дул сильный ветер, и волны высоко набегали на берег, и он долго лежал, прежде чем вспомнил, что сердце его разбито.


Переводчик: А. Елонская

0


Вы здесь » КАЛОКАГАТИЯ - ΚΑΛΟΚΑΓΑΘΊΑ » Проза » Любимые рассказы


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно